ПОКЛОН УЧИТЕЛЮ
Все это было, кажется, недавно, словно вчера. Двери моей редакционной
комнаты открылись, на пороге стоял желанный гость – Алексей Федорович
Пахомов. В руках у него была солидная книга, обернутая в коричневую бумагу.
Усевшись поудобнее и откинув переплет заманчивого фолианта, Алексей
Федорович написал на заглавном листе: «Первый экземпляр – дорогому Борису
Федоровичу – первому, кто заставил меня взяться за перо. 20.11.72 г.»
И поставил крупно свою подпись.
Книга называлась: «А.Ф. Пахомов. Про свою работу».
Когда я сейчас не без гордости показываю друзьям подарок замечательного
художника, то бахвальства с моей стороны тут нет. Ведь вся моя заслуга в
том, что я с давних пор любил беседовать с Алексеем Федоровичем, любил
расспрашивать и слушать его рассказы о детстве на Вологодчине, о начальной
поре его рисования, о первых учителях – Савинове, Добужинском...
Память у Алексея Федоровича была богатейшей копилкой. Память на лица, на
события, приметы обстановки... Перечитываешь его книгу – и вслушиваешься в
точную обстоятельную речь с характерными паузами для обдумывания, как бы
поточнее завершить ход мысли. Однажды (дело было вечером, зимой) сидел я в
парголовском домике у Пахомовых, и как-то к случаю попросил Алексея
Федоровича рассказать о жизни незаслуженно забытого художника Петра
Ивановича Соколова. И снова мне удалось услышать одно из интереснейших
воспоминаний. Перед глазами у меня предстала старинная петербургская
квартира с лепными потолками на улице Пестеля, где обитали молодые художники
Пахомов и Соколов... И даже сам Петр Иванович, мечтательный и мешковатый
(которого я никогда не видывал), появился перед моим внутренним взором.
Я и прежде много раз советовал Алексею Федоровичу записывать все, что он
рассказывает, а тут уж стал с превеликим жаром уговаривать его приниматься
за работу – писать книгу о своей жизни в искусстве. Пусть она пополняется
хотя бы в день по страничке.
И при каждом удобном случае напоминал ему об этом его долге, все пилил его,
пока не услышал однажды в телефонной трубке, что «воз тронулся».
Теперь, когда эта книга лежит передо мной, приятно сознавать, что была и моя
доля в усилии двинуть тяжелый воз в путь-дорогу...
Трудно сказать, когда мы познакомились. Сам Алексей Федорович полагал, что
впервые мы встретились в 1930 году во Дворце культуры им. Первой пятилетки.
Помню, как отправился я в недостроенный еще тогда Дворец, пугавший
неуклюжестью архитектурных форм. Я вошел и стал подниматься по захламленной
лестнице, пролезая сквозь нагромождения столов, бочек, пюпитров...
Алексей Федорович завтракал, сидя на табурете в голубом выцветшем
комбинезоне. У него было узкое аскетическое лицо подвижника, подстриженные
волосы торчали, как стерня, косым ежиком, усиливая странное впечатление.
На другом табурете перед художником на расстеленном платочке были
расположены бутылка кефира, граненый стакан, половинка батона и два-три
сваренных вкрутую яйца – скудный натюрморт в духе раннего Петрова-Водкина.
За спиной Алексея Федоровича тянулась высокая стена серого цвета, и на ней
простиралась необозримая фреска с поющими, приплясывающими, устремленными
вперед, причудливо одетыми фигурами ребят всех стран и народов. На полу были
разбросаны скрюченные листы картона с фрагментами хоровода. Фреска не была
завершена, лишь отдельные плоскости были заполнены переливами сдержанных
красных, синих, лиловатых тонов, и вблизи фреска оказалась не такой уж
крупномасштабной, хотя первым было именно впечатление монументальности. Сам
Алексей Федорович не был доволен работой и подробно объяснял, почему дело
плохо подвигается. Он влезал на стремянку и что-то поправлял кисточкой,
привязанной к палке, сетовал на качество клеевых красок, на невозможность
добиться цветового соответствия с замыслом...
Теперь-то я припоминаю, как немного позднее, год или два спустя, разглядывал
в его комнате несколько дивных копий античных фресок, писанных самим
Алексеем Федоровичем.
Там был грот Полифема с фигурками купальщиков, весь светящийся –
сизо-голубой, и зеленоватый, и розовый – словом, красоты необычайной... Не
знаю, где теперь эти чудесные работы.
А вот еще одна из давних встреч, запечатлевшаяся с удивительной
отчетливостью. Стояла осень 1931 года. Москва была слякотная, булыжная.
Настойчивые звонки трамваев, щебет воробьев на опустевших бульварах... Помню
невдалеке от «Метрополя» пустынные палаты общежития, ряды коек, заправленных
серыми солдатскими одеялами. Здесь поселили делегацию ленинградских
художников, приехавших на пленум Федерации художников РСФСР. От нашего
ИЗОРАМа прибыли Леонид Ипполитович Каратеев, Володя Мейер и я. Соседями по
общежитию оказались представители общества «Круг» Давид Загоскин, Вячеслав
Пакулин и Алексей Федорович Пахомов. Важно заметить, что для нас –
авангардистов, работавших на чистом энтузиазме (так как никто из нас, кроме
руководителей, высоким профессионализмом не отличался), единственно
правильным, своим, революционным по духу, был Пахомов.
Алексей Федорович ездил в совхозы и на фабрики, работал на полях, его
новаторские приемы и стремление овладеть новой тематикой – все это
находилось и в нашей изорамовской программе.
Вышло так, что койка Алексея Федоровича и моя находились в ближайшем
соседстве.
И помню, как поздним вечером, после затянувшегося заседания, я стал
рассказывать Пахомову об исключительной роли нашего молодежного движения для
развития пролетарского искусства, и почему нашему направлению близки
основатели французского пуризма: Леже, Озанфан, Жаннере...
Алексей Федорович, укрывшись одеялом, внимательно слушал, а я, продолжая
свой монолог, с пылкостью приводил мудрые высказывания пуристов... и вдруг
увидел, что он крепко спит и, должно быть, уже давно. Я смутился, повернул
выключатель и долго курил и ворочался в темноте.
Пленум длился три дня, и перед отъездом в Ленинград все мы собрались обедать
(или ужинать?) в Доме Герцена, в полупустом писательском ресторане. Над
каждым столом светилась лампа под абажуром, освещая малое пространство.
Подавали пиво в длинных бутылках, а за столом шел спор. Спорили о борьбе с
натурализмом, о том, что же есть истинный реализм...
Горячился темпераментный Загоскин, а добродушно-ехидный Вячеслав Пакулин
посмеивался, вставляя в разговор шпильки своих парадоксов, Пахомов же в это
время, прищуриваясь, чертил в своем блокноте. В зал между тем вошла пара:
изысканно одетая девушка и, чуть позади, коренастый, черноволосый мужчина в
темном костюме. Сразу было видно, что он чувствует себя здесь своим
человеком. Они заняли столик рядом с нашим и сидели молча.
Алексей Федорович пристально смотрел через мое плечо, и его карандаш забегал
по бумаге гораздо живее.
– Интересное, необычайное лицо,– сказал он, когда я придвинулся поближе,
чтобы не заслонять объект его внимания. Спустя минуту я осторожно обернулся,
Красавица сидела, упираясь подбородком в кулачки, а ее лобастый черный
спутник с жадностью прислушивался к интересному диспуту художников, и лицо
его действительно было прекрасно. Как сейчас, помню его горящие огнем
пронизывающие глаза.
И я увидел, что Алексей Федорович рисует не красавицу, а именно его,
человека загадочного вида.
– Да это же Юрий Олеша! – зашипел я от изумления, что благодаря рисунку
узнал прославленного писателя, автора «Зависти», «Списка благодеяний»...
В наброске Алексея Федоровича, сделанном мимолетно, был схвачен не просто
оригинальный облик Олеши, но я бы сказал – мятежный огонь души,
незаурядность сложного характера...
Перелистывая вновь старые журналы, я подолгу рассматриваю рисунки Пахомова,
в которых нахожу все новую прелесть. Ведь все, что публиковал Алексей
Федорович, было в высшей степени художественно. Изображения живых, словно бы
лично знакомых людей, впечатывались навсегда в вашу память.
Вспомним, например, иллюстрации к рассказу А.Пантелеева «Часы», скажем, тот
рисунок, где голый мальчишка-беспризорник выпячивает пузо перед онемевшим от
испуга врачом. Наглядевшись на эту сценку, вы запомните ее на всю жизнь...
Когда я начал работать в журнале «Чиж», то с первым замыслом обложки
обратился к Алексею Федоровичу. Вспоминаю, как мы сидели в опустевшей
редакции, исчеркали стопу бумаги и наконец отказались от парадных знамен и
фанфар. Пусть на обложке будет такая картинка: группа ребят преподносит в
подарок комсомолке парусный кораблик, разукрашенный цветными флажками.
Приближался торжественный день 1938 года– двадцатилетие комсомола, и обложка
журнала должна была соответствовать праздничной дате. А времени было в
обрез, но я считал, что Пахомову, с его колоссальным опытом, ничего не стоит
присесть за рабочий стол и с легкостью нарисовать несколько фигурок, не
утруждая себя подыскиванием маленьких натурщиков.
– Совсем наоборот,– сказал он,– живая натура всегда помогает ускорить
работу,
И еще добавил, что жизнь преподносит необходимые подробности, каких сам не
придумаешь, даже если работаешь над несложным рисунком, а тут ведь обложка!
Итак, ему на этот раз позировали... Да нет – не то слово, разве заставишь
позировать непоседливых малышей! Замечательным материалом для художника были
эти ребятишки из детсада на Озерном переулке. Нашлись у них и кораблик, и
даже морская фуражечка для одной из воспитательниц (замечу, что и эту
славную девушку, и других работников детсада художник изобразил с
замечательным сходством, так что впоследствии «чижовцы» приезжали на Озерный
как долгожданные родственники).
С «Чижа» началось сотрудничество Пахомова с Сергеем Михалковым и с другими
литераторами. Из них он выделял Алексея Ивановича Пантелеева, иллюстрировал
его рассказы с удовольствием.
Летом 1940 года у Алексея Федоровича накопился отличный цикл крупноплановых
«физкультурных» рисунков. Он пришел в редакцию и стал раскладывать их на
моем столе: слева на рисунке был зайчик, присевший в кустах, а на рисунке
справа – девочка присела на корточки в «заячьей» позе, и руки ее на макушке
с вытянутыми пальцами изображали ушки зайца.
По замыслу Пахомова книжка должна была увлечь ребят занятиями физкультурой.
Готово было для нее даже название: «Мы тоже можем так!»
Редакционные сотрудники толпились вокруг стола, одобряли затею художника,
кто-то предлагал дать рисунки крупно, без всяких подписей – и так, мол,
детишки разберутся... Но как раз в эту минуту, словно по щучьему веленью, на
пороге появился веселый московский гость – молоденький, безусый Сергей
Михалков. Ну, конечно же, он сразу увлекся рисунками Пахомова и предложил
написать стихи. Вот и появилась физкультурная игра под названием «Так!»
сперва в «Чиже», а затем и отдельной книжкой.
С пятиэтажной высоты, из окна редакции были видны фасад Русского музея и
вереница посетителей. Бывало, Алексей Федорович приглашал меня в мастерскую,
которая помещалась во дворе музея.
Я сидел на низкой скамеечке, глядел, как пишет он свою праздничную картину
для предстоящей выставки во Франции.
Работал он в свежей рубашке без галстука, с засученными рукавами, молча,
вдумчиво, словно решал трудную шахматную задачу. Он отрывался ненадолго,
боясь потерять драгоценные светлые часы, присаживался с кружкой чая рядом,
советовался о какой-то мелочи.
Эта нарядная («парижская», как он ее называл) картина, полная мажорного
звучания, нравилась мне безоговорочно, и как я мог советовать... И кому?
Самому Пахомову!?..
Иногда я находил на столе записку, узнавая тонкий почерк: «Заходи вечерком,
если не занят... А.П.»
Это означало, что у него есть что-то новое: редкостная монография, или он
хочет показать что-нибудь из давно забытого. А это было интересно,
приближало к его юности, вызывало любопытные воспоминания.
И конечно, на столе будет стоять ваза, наполненная краснощекими яблоками. Не
помню, как назывался этот сорт, а только он очень любил, чтобы дома было
много яблок.
Соседом Алексея Федоровича на Кировском проспекте был староватый, но все еще
легкий Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. Он крепко пожимал руку, остро
поглядывал, обжигая сверканьем пристального взгляда. Помню, приносил он свои
африканские и другие заграничные фотографии, а рассказывая что-нибудь о
прошлом, цитировал стихи древних поэтов...
Я смотрел на него во все глаза, как, вероятно, смотрел бы на живого Сезанна
или Ван Гога.
Запомнилось, что терпеливый Алексей Федорович постоянно помогал Кузьме
Сергеевичу: ходил к нему со своей портативной лесенкой, носил ему холсты и
рамы... Присутствуя при этом, я чувствовал отечески ласковое отношение
Кузьмы Сергеевича к своему младшему собрату.
Вскоре нашу жизнь перевернула война. Уже в июне 1941 года я отправился на
фронт и долго не знал ничего о судьбах близких людей. Поздней осенью 1942
года случайно повстречал художника С. М. Мочалова и от него узнал о гибели
Н. А. Тырсы, Н. Ф. Лапшина и других. Узнал я еще, что Пахомов в труднейших
условиях работает над циклом станковых рисунков, посвященных обороне
Ленинграда.
И наконец-то мне довелось повидать Алексея Федоровича. В жаркое утро сорок
третьего года на Кировском проспекте возле дома № 19 остановилась полуторка
с фургоном, из которой высыпала группка смеющихся девчат. Все они были в
новехоньких гимнастерках, в пилотках и в начищенных сапожках. Выскочили
следом и мы, два офицера: одним был я, а другим был майор Владимир
Александрович Лифшиц, до войны работавший литконсультантом в «Чиже», детский
поэт, многие его стихи иллюстрировал Алексей Федорович, Конечно, девочки
(это были танцовщицы нашего армейского ансамбля) могли подождать нас в
машине, но узнав, к кому мы направляемся, запротестовали: – Мы тоже хотим к
Пахомову! Побежали во двор, затем вверх по крутой лестнице, стали звонить в
дверь квартиры, но... безуспешно. Тогда женский голос снизу сказал, что
Пахомов дежурит на крыше. Мы поднялись по узенькой лестнице и вылезли на
грохочущее под ногами железо.
Небо над нами было заволочено облачной дымкой, и в утреннем воздухе
слышалось приятное гудение едва заметного в высоте нашего патрульного
самолета. На крыше находились незнакомые люди. Они смотрели вниз на улицу,
никто не обратил на нас внимания. Я огляделся и заметил обнаженного человека
в черных трусах, который лежал ничком на синем в полоску матрасике. Он
приподнял голову, и я увидел, что это и есть Алексей Федорович.
Тут я должен развеять недоумение читателя: что за артистки, да еще такие
нарядные, появились тут на крыше?
Эти подростки были воспитанниками Ленинградского Дворца пионеров. Они
погибли бы, вероятно, от голода в страшную зиму 41-го года, если бы не
Политуправление фронта, взявшее их под свою опеку. Начищенные сапожки,
сияющие золотые пуговки были не приметой щегольства – ведь они прибыли в
город, чтобы дать концертное выступление перед бойцами ПВО. А мы, взрослые,
воспользовались оказией и в этом же фургоне приехали из Усть-Ижоры по
заданию начальства.
Потом все сидели за столом, пили не крепкий, но все-таки настоящий чай и
слушали, как Пахомов рассказывал о своей работе, о том, как мастерскую
разрушил снаряд, и как приходилось самому строить временную стенку. Обо всем
этом он говорил обыденным тоном, с великой скромностью.
В тишине мы рассматривали его последние, не вполне еще законченные рисунки –
правдивые и волнующие. Ведь у каждого из нас было и горе войны с ее
страшными тяготами, и утраты близких, и у каждого в глубине души теплилась
вера в грядущую Победу...
Уже тогда было ясно, какой пример поразительного бесстрашия явил этот
художник, один из сплоченной блокадной семьи, истинный певец детей, поэт,
которому была чужда тема войны, жестокости, насилия...
В 1947 году журналу «Костер» исполнилось десять лет. В юбилейном номере
напечатана фотография, запечатлевшая Пахомова в рабочий момент над
скульптурной группой. Алексей Федорович удивительно молод на этом снимке:
прямая спина, густые темные волосы, одет по-студенчески – в спортивную
куртку, и, думается, не моложавость, а молодость сохранил он еще на долгие
годы. Знаю, как неприхотлив он был в еде, много ходил пешком, любил
повеселиться, перечитывая Зощенко, Чехова, Свифта. Еще я вспоминаю, как
хохотал Алексей Федорович на домашних представлениях, которые разыгрывали
его изобретательные домочадцы.
Открывался занавес – и выплывали один за другим живые дружеские, шаржи: Ю.
Васнецов, Н, Костров, В. Курдов, И. Харкевич. Это были крупные объемные
головы, очень похожие и смешные, насаженные на плечи исполнителей, они
изображали всех приглашенных и даже самого хозяина.
Все прямо стонали от смеха. Я тоже смеялся до упаду, когда появлялась моя
личность – желтая с толстенной дымящей папиросой во рту. Требуется пояснить,
что авторами этой вереницы скульптур были дети Алексея Федоровича и
талантливая его жена Элен Феликсовна...
А как любил Алексей Федорович оставаться наедине с природой. Отправлялся на
дальние прогулки – через холмы, все дальше от дома, по направлению к
живописным Юккам...
В морозную стужу, укутавшись до глаз, сиживал на озере – ловил окушков. И
был случай, когда, проходя по тонкому льду, он провалился, ушел под воду с
головой, и всякий бы растерялся, но он не поддался чувству страха, стал
выкарабкиваться... Откуда-то тут взялся физкультурного вида парнишка,
подполз поближе, швырнул поясок, затем конец доски, сам чуть не ухнул в
воду, но ловко подхватил Алексея Федоровича, обледенелого, тяжелого...
Парнишка, убедившись в том, что «утопленник» жив-здоров, бесследно исчез.
– Вышло все так,– говорил Алексей Федорович,– как в «Рассказе о неизвестном
герое» Маршака (который, как помним, всегда печатался с рисунками Пахомова),
в том самом, где героя «ищут пожарные, ищет милиция...».
Среди множества подаренных мне рисунков Пахомова есть маленькая картинка,
где три-четыре школьницы с портфелями переходят Прачечный мост у
заснеженного Летнего сада.
И так дорога мне эта незамысловатая картинка жизни, ведь здесь каждый штрих
дышит незабываемым колоритом блокадных лет, положительно все будоражит
память: и целина снежного покрова, и пустынное пространство набережной с
бредущими фигурками, мелочь любая, не говоря уж о предрассветном состоянии
дня, которое так метко зафиксировал талант мастера.
Ценность рисунка еще и в том, что над верхним обрезом тонким карандашом
начертано: «Другу Боре. А. П. 45 г.»
Свою книгу Алексей Федорович завершает размышлениями о развитии и обновлении
искусства. И есть там главная мысль – в искусстве повторять себя не
полагается.
И разве не заметно было тем, кто хорошо знал, наблюдал работу Пахомова, что
в его творчестве в последние годы происходило новое поступательное движение,
появилась свежесть, открылось второе дыхание. Это проявилось в новом
художественном подходе, в иной трактовке окружающего мира. Таковы сочные
акварели к стихам И. А. Бунина или живопись в сказке «Морозко» с пышным
великолепием русской зимы.
Заканчивая эти строки, с болью сердечной вспоминаю последнюю встречу в саду,
скамеечку в тени деревьев, посаженных Алексеем Федоровичем.
Он говорил о еще не прочитанных книгах, о замыслах, которым воплотиться было
не суждено.
И часто вспоминаю я Маршака, великого друга художников, его слова,
прозвучавшие когда-то на редакционном совещании в Детгизе:
– Алеша Пахомов – явление уникальное!
Время подтвердило эту справедливую оценку.